~8 мин чтения
Том 1 Глава 40
— Дюже норма не по силам! Быки не тянут, — сказал Аким Бесхлебнов.
— Не под силу? Быкам? Чепуха! А почему же быкам Майданникова под силу? Я остаюсь в вашей бригаде, беру быков Атаманчукова и покажу вам на живом примере, что можно за день вспахать один га и даже один с четвертью.
— Э, Давыдов, да ты ловкач! У тебя губа не дура, — засмеялся Куженков, зажав в руке короткий оклад седоватой бороды. — На быках Атаманчукова можно черту рога свернуть! На них одну га это и я бы вспахал…
— А на своих ты не вспашешь?
— Сроду нет!
— Ну, давай поменяемся? Ты на Атаманчуковых, а я на твоих! Ладно?
— Давай спытаем, — подумав, серьезно и осторожно отвечал Куженков.
…Ночь Давыдов провел беспокойно. Он спал в полевой будке, часто просыпался, то ли оттого, что гремела под ветром железная крыша будки, то ли от полуночного холода, забиравшегося под не просохшее от дождя пальто, то ли от блох, густо населивших разостланную под ним овчинную шубу…
На заре его разбудил Кондрат Майданников. Кондрат уже поднял на ноги всю бригаду. Давыдов выпрыгнул из будки. На западной окраине неба тускло просвечивали звезды, молодой согнутый сагайдаком месяц золотой насечкой красовался на сизо-стальной кольчуге неба. Давыдов умывался, черпая воду из пруда, а Кондрат стоял около и, досадливо покусывая кончик желтоватого уса, говорил:
— За день десятину с гаком — это много делов… Загнул ты вчерась через край, товарищ Давыдов! Как бы нам с тобой не опростоволоситься…
— Все в наших руках, все наше! Чего ты боишься, чудак? — бодрил его Давыдов, а про себя думал: «Умру на пашне, а сделаю! Ночью при фонаре буду пахать, а вспашу десятину с четвертью, иначе нельзя. Позор всему рабочему классу…»
Пока Давыдов вытирал лицо подолом парусиновой толстовки, Кондрат запряг своих и его быков, крикнул:
— Пошли!
Под скрип колёсен плугов Кондрат объяснял Давыдову простые, десятилетиями складывавшиеся основы пахоты на быках.
— Лучшим плугом считаем мы сакковский. Вот хучь бы аксайский взять, слов нет — плуг, а до сакковского ему далеко! Нету в нем такого настрою. Мы порешили пахать так: отбиваем каждому свою клетку, и бузуй на ней. Спервоначалу Бесхлебнов, Атаманчуков, Куженков, — да и Любишкин к ним припрегся, — зачали пахать след в след. «Раз у нас колхоз, — говорят, — значит, надо пущать плуг за плугом». Пустили. Только вижу я — не туда дело загинает… Передний плуг остановится, и другим надо останавливаться. Ежели передний пашет с прохладцем, и остальные по нем нехотя равняются. Я и взбунтовался: «Либо меня, — говорю, — пущайте передом, либо отбивайте каждому свою клетку». Тут и Любишкин понял, что не годится так пахать. Ничью работу не видно. Побили на клетки, ну, я и ушел от них, десять очек им дал, чертям! Каждая клетка у нас — десятина: сто шестьдесят сажен — долевой лан и пятнадцать — поперечный.
— А почему поперечный лан не пашется? — глядя на обчин пахотной клетки, спросил Давыдов.
— А это вот зачем: кончаешь ты долевую борозду и на выгоне завертаешь быков, так? Ежели круто их поворачивать, так им шеи побьешь ёрмами, и — готов бык, негож пахать! Потому вдоль пробороздишь, а потом вывернешь плуг и гонишь пятнадцать сажен порожнем. Трактор — он круто повернулся, ажник колеса у него под перед заходют, и опять пошел рвать обратным следом, а трех-четырех пар быков разве повернешь? Это им надо, как в строю, на одной левой ноге крутиться, чтоб без огреха на повороте запахать! Через это и больших клеток бычиной пахоте нельзя делать. Трактору, чем ни длиньше гон, тем спокойней, а с быками пробуровлю я сто шестьдесят длиннику, а потом ить плуг-то у меня по поперечному лану порожня идет, на ползунке. Да вот я вам нарисую, — и Кондрат, остановившись, начертил на земле отточенным концом чистика удлиненную клетку. — Тут нехай четыре десятины. Вдоль — сто шестьдесят сажен, и поперек шестьдесят. Вот я пашу первый долевой лан, глядите: ежели я одну десятину пашу, мне надо порожнем пятнадцать сажен по выгону объехать, а ежели четыре десятины — шестьдесят. Несходно ить? Поняли? Потеря времени…
— Понял. Это ты фактически доказал.
— Вы пахать-то пахали когда?
— Нет, браток, не приходилось. Плуг я приблизительно знаю, а пускать его в действие не могу. Ты мне укажи, я понятливый.
— Я зараз вам налажу плуг, пройду с вами гона два, а потом уж вы сами наловчитесь.
Кондрат наладил плуг Давыдова, переставил на подъемной подушке крюк, установил глубину в три с половиной вершка и, незаметно перейдя в обращении на «ты», на ходу объяснил:
— Тронемся пахать, и ты будешь видать: ежели быкам будет тяжко, то подкрутишь оборота на полтора вот эту штуку. Называется она у нас бочонком; видишь, он на разводной цепи, а борозденная цепь — глухая. Крутнешь ты бочонок, и лемех трошки избочится, пойдет на укос и будет брать шириной уж не во все свои восемь дюймов, а в шесть, и быкам будет легше. Ну, трогаем! Цоб, лысый! Цоб!.. Не щади живота, товарищ Давыдов!
Погоныч Давыдова, молодой парнишка, щелкнул арапником, и головные быки дружно взяли упор, Давыдов с некоторым волнением положил руки на чапиги, пошел за плугом, глядя, как, разрезанный череслом, лезет из-под лемеха по глянцевитому отвалу черный сальный пласт земли, валится, поворачиваясь набок, как сонная рыбина.
В конце лана на выгоне Майданников подбежал к Давыдову, указал:
— Клади плуг налево, чтобы он на ползунке шел, а чтобы тебе отвал не чистить, вот так делай, гляди! — Он налег на правую чапигу, поставил плуг «на перо», и пласт земли, косо и туго проехавшись по отвалу, словно слизал плотно притертую, налипшую на отвале грязь. — Вот как надо! — Кондрат опрокинул плуг, улыбнулся. — Тут тоже техника! А не поставь плуг «на перо», надо бы, пока быки поперечный лан пройдут, чистиком счищать грязцо с отвала-то. Зараз у тебя плуг — как вымытый, и ты могешь на ходу цыгарочку для удовольствия души завернуть. На-ка!
Он протянул Давыдову свернутый в трубку кисет, скрутил цыгарку, кивком головы указал на своих быков:
— Гляди, как моя баба наворачивает! Плуг настроенный, выскакивает редко, ей и одной бы можно пахать…
— Это у тебя жена погонычем? — спросил Давыдов.
— Жена. С ней сподручней. Ее иной раз и крепким словом пуганешь — не обидится, а ежели и обидится, то только до ночи… Ночь помирит — свои, как-никак…
Кондрат улыбнулся и широко и валко зашагал по пашне.
В первом упруге[51] до завтрака Давыдов вспахал около четверти десятины. Он нехотя похлебал каши, дождавшись, пока поели быки, мигнул Кондрату:
— Начинаем?
— Я готов, Анютка, гони быков!
И снова — борозда за бороздой — валится изрезанная череслом и лемехом заклёклая, спресованная столетиями почва, тянутся к небу опрокинутые, мертво скрюченные корневища трав, издробленная, дернистая верхушка прячется в черных валах. Земля сбоку отвала колышется, переворачивается, словно плывет. Пресный запах чернозема живителен и сладок. Солнце еще высоко, а у подручного быка уже темнеет от пота линючая шерсть…
К вечеру у Давыдова тяжко ныли потертые ботинками ноги, болела в пояснице спина. Спотыкаясь, обмерил он свой участок и улыбнулся спекшимися, почерневшими от пыли губами: вспахана за день одна десятина.
— Ну, сколько наворочал? — с чуть приметной улыбкой, с ехидцей спросил Куженков, когда Давыдов, волоча ноги, подошел к стану.
— А сколько бы ты думал?
— Полдесятины одолел?
— Нет, черт тебя задери, десятину и лан!
Куженков, смазывавший сурчиным жиром порезанную о зубья бороны ногу, закряхтел, пошел к клетке Давыдова мерять… Через полчаса, уже в густых сумерках, вернулся, сел подальше от огня.
— Что же ты молчишь, Куженков? — спросил Давыдов.
— Нога что-то разболелась… А говорить нечего, вспахал, ну, и вспахал… Делов-то! — нехотя ответил тот и прилег возле огня, натягивая на голову зипун.
— Замазали тебе рот? Теперь не гавкнешь? — захохотал Кондрат, но Куженков промолчал, словно и не слышал.
Давыдов лег около будки, закрыл глаза. От костра наносило запахом древесной золы. Жарко горели натруженные ходьбой подошвы, в голенях — ноющая тяжесть; как ни положи ноги, все неудобно, все хочется переменить положение… И почти сейчас же, едва только лег, перед глазами поплыла волнующаяся черная почва: белое лезвие лемеха скользило неслышно, а сбоку, меняя очертания, смолой вскипала, ползла черная земля… Почувствовав легкое головокружение и тошноту, Давыдов открыл глаза, окликнул Кондрата.
— Не спится? — отозвался тот.
— Да, что-то голова кружится, перед глазами — земля из-под плуга…
— Уж это завсегда так, — в голосе Кондрата послышалась сочувственная улыбка. — Целый день под ноги глядишь, от этого и кружение делается. А тут дух от земли чертячий, чистый, от него ажник пьянеешь. Ты, Давыдов, завтра под ноги дюже не пулься, а так, по сторонам больше интересуйся…
Ночью Давыдов не чувствовал укусов блох, не слышал ни ржанья лошадей, ни гогота припоздавшей станицы диких гусей, ночевавших на гребне перевала, — уснул мертво. Уже перед зарей, проснувшись, увидел подходившего к будке закутанного в зипун Кондрата.
— Ты где это был? — в полусне, приподняв голову, спросил Давыдов.
— Своих и твоих быков стерег… Дюже подкормились быки. Согнал их в ложок, а там травка добрая выметалась…
Хриповатый голос Кондрата стал стремительно удаляться, глохнуть… Давыдов не слышал конца фразы: сон снова опрокинул голову его на мокрую от росы шубу, покрыл забытьем.
В этот день к вечеру Давыдов вспахал десятину и два лана, Любишкин — ровно десятину, Куженков — десятину без малого, и совершенно неожиданно для них на первое место выбился Антип Грач, до этого находившийся в группе отсталых, в насмешку прозванной Давыдовым «слабосильной командой». Он работал на отощавших Титковых быках, когда полудновали — промолчал о том, сколько вспахал; после обеда жена его, работавшая с ним погонычем, кормила быков своей упряги из подола, насыпав туда шесть фунтов причитавшихся быкам концентратов; а Антип даже хлебные крохи, оставшиеся после обеда, смахнул с ватолы, высыпал жене в подол — быкам на подкормку. Любишкин приметил это, усмехнулся:
— Тонко натягиваешь, Антип!
— И натяну! Наша порода в работе не из последних! — вызывающе кинул еще более почерневший от вешнего загара Грач.
Он таки натянул: к вечеру у него оказалась вспаханной десятина с четвертью. Но уже затемно пригнал к стану быков Кондрат Майданников, на вопрос Давыдова: «Сколько к шабашу?» — прохрипел: «Без лана полторы. Дайте табачку на цыгарку… с полден не курил…» — и глянул на Давыдова обрезавшимися, но торжествующими глазами.
После того как повечеряли, Давыдов подвел итоги:
— Социалистическое соревнование, товарищи вторая бригада, развернулось у нас — во! Темпы взяты очень достойные. За пахоту бригаде от правления колхоза большевистское спасибо! Из прорыва мы, дорогие товарищи, вылезаем, факт! И как не вылезти, если на веществе доказана выполнимость нормы! Теперь надо навалиться на волочбу. И чтобы обязательно волочить в три следа! Особое спасибо Майданникову, так как он — самый фактический ударник!
Бабы перемыли посуду, плугатари улеглись спать, быков погнали на попас. Кондрат уже придремал, когда жена забралась к нему под зипун, толкнула в бок, спросила:
— Кондраша, Давыдов тебя повеличал… Вроде бы в похвальбу… А что это такое — ударник?
Кондрат много раз слышал это слово, но объяснить его не мог. «Надо бы у Давыдова разузнать!» — с легкой досадой подумал он. Но не растолковать жене, уронить в ее глазах свое достоинство он не мог, а потому и объяснил, как сумел:
— Ударник-то? Эх, ты, дура-баба! Ударник-то? Кгм… Это… Ну, как бы тебе понятней объяснить? Вот, к примеру, у винтовки есть боек, каким пистонку разбивают — его тоже самое зовут ударником. В винтовке эта штука — заглавная, без нее не стрельнешь… Так и в колхозе: ударник есть самая заглавная фигура, поняла? Ну, а зараз спи и не лезь ко мне!
Примечания
[50]
Летник
— летняя малоезженная дорога в степи.
[51]
Упруг
— непрерывная работа в течение определенного срока, до роздыха.